Я говорю ему через плечо:
— Эй, что вам неймется? Куда вы так спешите?
Тут я спохватываюсь, что повернулся-то я вправо и мусорщик принимает мои вопросы на свой счет. Убедив себя, что я с моим прошением стою ему поперек дороги, он ошеломлен дерзостью моих вопросов.
— Тебе хорошо! — кричит он, уставив мне в переносицу свою двустволку. — Ты во втором ряду. А попробуй тут, с краю. Эти прут — все на меня. Как в мясорубке. Всю руку измочалили.
Я резко дергаю головой, попадая сначала одним глазом, потом другим в электрическую розетку его глаз.
— Нет-нет, — говорю я. — Я разговариваю со своим задним. Задний, я к вам обращаюсь!
Молчание.
Я снова окликаю его.
Наконец очухался:
— Что такое?
— Почему вы так спешите? Вам не приходилось читать про треску и улитку [26] ?
— Что?
— Вы умеете читать? Когда-нибудь читали…
— Я художник! Краски!
Мне хочется вообразить, какой он.
— Сколько вам лет?
Не отвечает. Услышу ли я от художника что-нибудь, кроме нетерпеливых выкриков, неизвестно. Мусорщик между тем испепеляет меня взглядом.
Но я продолжаю смотреть вправо: теперь понятно, почему девушка шепталась со мной чаще всего через правое плечо. В эту сторону взгляд ни во что не упирается. Дома ушли влево и приняли неясные очертания. Пусть справа много движения — небо здесь просторное, по нему не спеша проплывают на северо-восток кудрявые облака; здесь веселят глаз деревянные шпили церквушек, одна мысль о лужайке за стеной захватывает дух.
— Тридцать шесть.
Все-таки ответил. Моложе меня на год. В этом возрасте мужчины уходят от жен.
— Вы расписываете дома или пишете картины?
После недолгой паузы:
— А то и другое нельзя?
— И то и другое? Вам хватает времени?
— Шевелитесь, шевелитесь! Не задерживайте очередь!
Вот откуда его нетерпение: хочет вместить две жизни в один срок. Немного выждав, я говорю:
— Словесный портрет свой можете дать?
— Что вас разбирает? — взрывается он. — Ни с того ни с сего вопросы, расспросы.
— Сколько мы здесь стоим — четыре часа с лишним? Как бы вам объяснить… Хочется иметь представление о человеке, с которым выстоял все утро. Его портрет.
— За портреты, приятель, я беру деньги.
В голосе раздражение. Что ж, последую примеру девушки и буду сам придумывать ему внешность. Вроде бы получается. У него нехороший рот. Интересно, каким вижусь я сам? Такое ощущение, словно мое лицо теряет черты.
Она разговаривает с учительницей справа от себя. Обязательным вопросом, с которого начинается знакомство в очереди, они уже обменялись. Насколько я понял, учительница будет говорить о положении в своем классе. К ним назначили полицейского, который прежде никогда не работал в школе; он отвечал за какой-то участок, а там с него не спрашивали выдержки. «Он криком требует тишины, — порицает его эта женщина. — А кричать, чтобы замолчали, нелепо. Он кричит, и все кричат. У меня уже не класс, а стадион».
В ней столько ненависти к этому полицейскому, что мне делается не по себе. Не позавидую ее ученикам.
— Я была такая рассеянная в школе, — говорит девушка. — Все время глазела в окно. Целый альбом с видами из школьных окоп собрался в голове за годы учения.
— Очередь абсолютно неверно составлена, — говорит учительница. — Нужно было ставить по семь в ряд. А поток пешеходов направить в обход, через Апельсиновую.
Это нелепое соображение заставляет меня изменить своим примыкающим и вмешаться в чужой разговор.
— Мы не станем от этого продвигаться быстрее. У окошек человеком будут заниматься ровно столько времени, сколько сейчас.
Учительница выворачивает голову ко мне назад, и, право, лучше бы мне не видеть ее лица, а придумать его самому.
— Я разговариваю с этой девушкой.
— Я нечаянно услышал вас. Вы меня простите, но нужно увеличить число окошек, чтобы мы подвигались живее.
Учительница бросает на меня такой педагогический взгляд, что я не могу превозмочь искушение еще поозорничать.
— А кроме того, Апельсиновая улица забита каждое утро до отказа. Там народу — пушкой не прошибешь.
На мою выходку девушка отвечает нервным смешком: так детям в самое неподходящее время попадает в рот смешинка — на концерте, на уроке, на похоронах. Учительница смотрит сначала на нее, потом на меня, потом опять на нее. Девушка виновато смеется.
Мне бы возгордиться, что я такой умный, а я вывожу, что делаюсь склочником. Я все время помню о том, что справа от меня закипает от ненависти мусорщик. И я решаю помириться с учительницей.
— Действительно, очередь движется страшно медленно.
— Как все очереди, — отвечает она таким тоном, точно я сообщил ей, что земля плоская.
Девушка отсмеялась. Она так же пошмыгивает носом, как прежде, когда всплакнула. Может, страдает истерией? В такой толкучке хуже нет беды.
Что очереди движутся медленно, ни для кого, конечно, не новость. В Мэринсоне собственно на завтрак остается пятнадцать минут: двадцать пять стоишь в очереди только к первой раздаточной. На посещение уборной отводится шесть минут; двадцать минут маешься в очереди. Конечно, нужно больше жалобных окон. Всего нужно больше. Но всего в обрез. На этом стоит наша жизнь.
— Моя жена, — шепчу я, — была дьявольски обстоятельная женщина.
Вспоминаю одно майское утро: солнце, цветет кизил. Был выходной. Мы завтракали и решали проблему: можно свозить Джил в общественный парк «Пещера судей», а можно остаться в городе и попытать счастья в очереди в публичную библиотеку. Дорис колебалась. Она не говорила ни да, ни нет — прикидывала: «Подожди… Дан минутку подумать… М-м». Здравый, казалось бы, подход, наобум ничто не решается. Долгие паузы. Слова без связи и смысла — немые свидетели потаенных соображений.
Время шло. Прекрасно! В очередь на автобус в «Пещеру судей» мы уже опоздали. Обоюдное облегчение: выбор сводился к одному — идти в библиотеку или не ходить? На этот раз обсуждение протекало живее. Мы научили Джил читать: а не рано ли? Не дать ли ей передышку? Детских книг мало, и все она читает с отвращением. Может, она такая бледная оттого, что мало бывает на воздухе? Может, ей надо соприкоснуться с жизнью? В последний раз с библиотечной очередью было одно расстройство… Проблемы, проблемы. Втянули в дискуссию Джил. Та вздохнула. Посмотрела в потолок. И новые соображения, очень толковые, но тут мы смотрим на часы и видим, что в библиотечную очередь мы тоже опоздали. Какое облегчение! Проблема решилась сама собой. В итоге пошли гулять, и все переругались. Так сказать, соприкоснулись с жизнью.
— Буквально по любому поводу у нее имелось возражение: «Но с другой стороны, Сэм…»
Меня тянет сказать ей больше: можете себе представить, во что это вылилось, когда нужно было решить действительно важный вопрос — добиваться разрешения на ребенка. Недели, месяцы, годы велись разговоры, и ребенок опоздал — наши отношения уже… Но про это горе я не шепчу.
Девушка молчит. Постойте, она смеется! Я сбит с толку и неуверенно продолжаю:
— Конечно, это с моей точки зрения. Вы, наверное, хотите сказать: «Есть и другая сторона вопроса, Сэм». Вы, наверное, думаете, что в ее вечной неуверенности есть и моя вина…
Она действительно смеется!
— Пройдя через все это, — шепчу я, — я научился не обдумывать своих желаний.
В данную минуту мое необдуманное желание состоит в том, чтобы сделать первый шаг. Разлитая впереди меня теплота начинает собираться в одну точку. Я испытываю жгучее побуждение переступить закон. Девушка продолжает тихо смеяться. Ее смешок вовсе не придает мне смелости. Вдруг она заявит на меня?
Эта мысль сковывает меня страхом. Нужно взять себя в руки. Буду думать о враждебном мусорщике, это поможет. Я перевожу на него глаза — и готово: он взрывается.
Но прежде, чем он взорвется, она говорит вслух: